Левитан рядом с Чеховым

Высококлассный фрезерный станок представлен в широчайшем ассортименте. .

Успех картины Осенний день. Сокольники придал Левитану уверенность в силах и на некоторое время облегчил его материальное положение. Но условия его жизни еще долго оставались тяжелыми. Не имея постоянного местожительства, Левитан ютился в дешевых гостиничных номерах (о чем шутливо вспоминал, как об «английском» периоде своего творчества — по названию меблированных комнат «Англия»), много рисовал для тех же иллюстрированных еженедельников, где печатались рассказы Антона Чехова — тогда еще «Антоши Чехонте» и «Человека без селезенки».

Но и в обстоятельствах, которые, казалось бы, могли направить Левитана по пути наименьшего сопротивления, он избежал участи многих одаренных художников, которые, как это случилось и с его братом Адольфом, оказались втянутыми в «текучку», опустились до рыночного трафарета. Чуждый «халтуре» и отнюдь не удовлетворенный уровнем своего мастерства, Левитан в начале 1880-х годов продолжал углубленное изучение природы и основ искусства, стремясь приблизиться к идеалу, выраженному в его любимом стихотворении Евгения Баратынского На смерть Гете:

С природой одною он жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.

Публицист Д. Пругавин, живший рядом с Левитаном в «Англии», вспоминал о необыкновенной трудоспособности художника, который вел жизнь очень уединенную и «с раннего утра и до сумерек изо дня в день работал, не выпуская кисти из рук». Во многих, прежде всего графических, работах начала 1880-х годов он с «шишкинской» скрупулезностью фиксировал подробности пейзажа, прослеживал рисунок древесной коры, формы листьев различных растений. Но и в наиболее детальных, «аналитически-исследовательских» рисунках ощущается присущая художнику поэтичность, мягкость, ласковость взгляда на природу. Все детали подчинены чувству целого — уяснению «мелодики» природы, тех элементов и законов строения растений, в которых выражается общая «идея жизни» — рост, стремление ввысь, к солнцу. Это изучение законов живой жизни природы, «мимики» и «жестикуляции» растений и стало основой способности Левитана с годами все более лаконично, но не допуская «насилия» над природой, выражать «основную мысль» (слова художника) волнующих его ландшафтов.

Левитан много читал, в том числе русскую поэтическую лирику, изучал достижения лучших русских и западных пейзажистов. Так, специально для того, чтобы прочитать монографию о Камиле Коро, работы которого он не раз копировал, Исаак выучил французский язык. Очень важным оказалось для него общение с Василием Дмитриевичем Поленовым, в 1882 году возглавившим пейзажный класс в училище, где уже не преподавали ни умерший в том же году Перов, ни больной и не поладивший с начальством Саврасов.
Влияние обаятельных «жанров-пейзажей» Поленова (Московский дворик, Бабушкин сад) и этюдов, сделанных во время поездок в Грецию и на Ближний Восток, во многом определило характер поисков молодых живописцев левитановского поколения. Уже в конце 1870-х годов они, как вспоминал Константин Коровин, с восторгом вглядывались в синие тени и яркий солнечный свет на поленовских работах, изучали особенности выражения в них поэзии умиротворенного «настроения природы» (это понятие впервые появилось в русской критике именно в связи с картинами Поленова).
Поленовская живопись вносила в русское искусство «аполлоническое» начало, жизнеутверждающую ровную бодрость и присущее личности художника сочетание утонченного европеизма, аристократического благородства и демократичности, глубокой, какой-то тургеневской любви к России и ее природе. Впоследствии, в 1898 году, высказывая Поленову «благодарность как учителю и доброму отзывчивому человеку», Левитан писал ему, что «московское искусство… не было бы таким, каково оно есть», не будь Поленова. Особенно близки Левитану были некоторые композиционные принципы поленовских пейзажей с их как бы «обнимающим» зрителя пространством, любовью к изображению уютных двориков, старых парков с заросшими прудами, речных заводей и излучин. Связала Левитана с Поленовым и личная дружба, совместная работа в 1885 году над декорациями для Мамонтовской частной оперы.

В ряде работ начала 1880-х годов Левитан как бы осуществил поэтический синтез уроков Саврасова и Поленова. Таков пейзаж Дуб (1880), композиционно близкий саврасовской картине с аналогичным названием, а живописным строем — поленовским работам с их цветовым богатством. Изобразив стоящее на лесной опушке крепкое дерево со светящимися на солнце яркими листьями, купающимися в нагретом воздухе, Левитан точно передал нежный тон молодой травы у основания дуба, золотисто-оранжевый цвет источающих смолистый аромат сосен, игру теней на стволах и ветвях деревьев.

В работах Левитана начала 1880-х годов все более проявлялись неповторимые особенности его таланта: редкостная эмоциональная «светочувствительность», чуткость к движению, неуловимым изменениям в жизни природы. Эти качества, выразившиеся и в тональном, и в «тембровом» богатстве его работ, пожалуй, более всего раскрылись в этюдах и картинах, посвященных различным стадиям наступления весны. С удивительной точностью запечатлел Левитан мягкость влажной оттепели в пасмурный день (Зимой в лесу, 1885; волк написан другом Левитана анималистом Алексеем Степановым), таяние серых остатков сугробов среди теплых красок обновляющейся природы (Последний снег. Саввинская слобода, 1884) и, «как будто пухом зеленеющие», весенние рощи. В одной из лучших таких работ — Весной в лесу (1882), скромном по краскам изображении тенистого уголка леса, где среди зарослей ольхи и ивы поблескивает вода ручья, художник замечательно передал нежность серо-зеленой листвы и разработке зеленого цвета, одного из самых «неудобных» для живописцев. Левитановское же владение этим цветом жизни, надежды и радости поистине удивительно. В пределах одной работы художник способен отыскать множество оттенков зелени, присущих различным породам деревьев и кустарников, травам и водяной ряске, на солнце и в тени, запечатлеть мягкую вибрацию зеленого цвета в воздушной среде и передать ощущение дыхания растений, желтых искорок ивовых сережек, сквозное кружево тонких веток, словно позволяя нам прикоснуться к сокровенной тайне поэзии весны. Здесь особенно очевидна редкостная способность художника к «тембровой»

Разумеется, в этих особенностях пейзажей Левитана проявился не только его живописный дар, но и присущий ему особый тонус мировосприятия, «благоговение перед жизнью» (Альберт Швейцер), сознание духовной связи с природой. Известно, что он и к растениям относился, как к существам, способным чувствовать, радоваться, тянуться к солнцу в дни весны, грустить, роняя листву перед наступлением холодов или от гнета пригибающего ветви снега. Он мог неделями пропадать в лесу, наслаждаться, подолгу созерцая особую жизнь, открывающуюся внимательному взгляду на поверхности речного омута или на лесной поляне. Увлекался он и рыбной ловлей и охотой. Конечно, охота пленяла его (как и многих русских писателей, поэтов и художников) тем, что давала чувство особой близости к природе, она была для него «охотой за своей собственной душой» (Михаил Пришвин). Особенно любил и не раз изображал Левитан весеннюю охоту на тяге, проходящую тихими апрельскими вечерами среди островков снега, журчащих ручьев, голубеющих подснежников и обостряющую у охотника, ждущего полета вальдшнепа, чуткость к каждому лесному шороху, цвету и тени.

Знал и любил Левитан и русскую деревню, крестьянский труд, что отразилось во многих его пейзажах, в частности в картине Вечер на пашне (1882), где на фоне плывущих по голубому небу оранжево-розовых облаков и полей с чуть заметной вдали церковью виден силуэт крестьянина, идущего по склону холма за запряженной в плуг лошадкой.
Среди работ Левитана начала 1880-х годов не раз встречаются выразительные печальные, элегические образы. И все же, как представляется, эмоциональной доминантой его творчества была отнюдь не «тоска», которая позднее излишне часто связывалась в расхожих суждениях с его искусством. При том, что тяжелые жизненные обстоятельства, конечно, наложили отпечаток на характер Левитана и уже в годы учения у него начала развиваться неврастения, отнюдь не «угрюмство», по выражению Блока, было «сокрытым двигателем» его искусства, а радость — радость творчества, «открытия в природе прекрасных сторон души человеческой» (Пришвин). В воспоминаниях Коровина есть немало свидетельств жизнерадостности и самозабвенной, буквально до слез, любви к природе, присущих тогда Левитану, несмотря на невзгоды и приступы черной меланхолии. Показателен в этом смысле рассказ о том, как однажды, работая над этюдами, Коровин и Левитан увидели, что «у пригорка, …где внизу блестел ручей, …расцвел шиповник и большие кусты его свежо и ярко горели на солнце, его цветы розовели праздником весны». «Исаак, — сказал я, — смотри, шиповник, давай помолимся ему, поклонимся. И оба мы, еще мальчишки, стали на колени. — „Шиповник!“ — сказал Левитан, смеясь. „Радостью славишь ты солнце, — сказал я, — продолжай, Исаак… и даришь нас красотой весны своей. Мы поклоняемся тебе“. Мы запутались в импровизации, оба кланялись шиповнику и, посмотрев друг на друга, расхохотались…»
Это молодое чувство радости жизни полнокровно выразилось в ряде левитановских работ 1883–1885 годов, исполненных или начатых в Саввинской слободе близ Звенигорода, где художник часто бывал на этюдах вместе с друзьями. По большей части, они посвящены весне и показывают, что Левитан, подобно любимому им Петру Чайковскому, имел «весеннюю душу» (слова композитора). Так, этюд Первая зелень. Май (1883, авторское повторение — 1888) — предельно простое по мотиву изображение лужайки перед палисадником у избы — буквально излучает чувство весенней радости, какого-то тихого, застенчивого ликования, позволяя ощутить, с какой нежностью смотрел художник на зелень распустившейся листвы, на залитую солнечным светом желтую дорожку с голубыми «небесными» рефлексами.
Способность в изображении самого непритязательного мотива передать драгоценное чувство единства и гармонии природы, радость ее весеннего обновления проявилась и в таком шедевре, как Мостик. Саввинская слобода (1884). Цветовое решение этой работы, построенное на сочетании различных оттенков вешней зелени, небесной голубизны и теплой, солнечной охры, заставляет вспомнить слова Коровина о владевшей в те годы им и Левитаном страсти открытия выразительных возможностей живописи: «Лежат во дворе дрова — а как их можно написать, какая в них гамма красок! На них горит солнце! Двор уже не кажется пустым и безлюдным — он живет!»

Подобные работы позволяют, между прочим, понять не только основы мироощущения Левитана, но и любовь к его творчеству Климента Тимирязева, впоследствии его доброго знакомого, в статьях которого живописец находил чрезвычайно глубокие мысли. Тимирязев был не только великим исследователем процессов фотосинтеза, космической роли растения, но и поэтом в науке, в сугубо научных трудах посвящал вдохновенные строки прославлению солнечного света, растений, как «посредников между небом и землей», ибо «зеленый лист… является фокусом мирового пространства, в который с одного конца притекает энергия солнца, а с другого берут начала все проявления жизни на земле. …Похищенный им луч солнца горит и в мерцающей лучине, и …приводит в движение и кисть художника, и перо поэта».
Сознание родственной связи со светлой энергией солнца было, безусловно, присуще Левитану, как и другим русским пейзажистам, прежде всего Архипу Куинджи. Но влекли, вдохновляли Левитана не столько сила и красота солнечного света, даруемая им яркость красок, сколько состояния природы, особенно близкие сокровенной жизни человеческого духа. Был чужд он и всему чрезмерному, кричащему. Не случайно он почти не писал жаркие летние дни, предпочитая ласковую, мягкую игру света, разлитого по лицу земли.
К середине 1880-х годов уже вполне сформировались общие основы мировоззрения Левитана, специфика «смыслообразования» его живописи, целью которой, по его словам, стал «не протокол, а объяснение природы живописными средствами». По сравнению с произведениями русских пейзажистов предшествующего поколения в его работах более активным становится непосредственно-выразительный аспект художественной формы, стремление, чтобы природа являлась в картине «насквозь „очеловеченной“, профильтрованной „через призму темперамента художника“». В его работах оттенки чувств выражают и мелодика линий, и градации тонов, фактура, то трепетно нежная, то «колючая», то словно хранящая в себе тепло рук, бережных прикосновений к холсту, подобных туше пианиста. Время года и дня, особенности изображаемого пространства и освещения, соотношение неба и земли, свойственные данной местности и мотиву, не только несут в себе, так сказать, фенологическое значение, но и раскрывают, как писал Александр Ростиславов, «таинственные связи между содержанием форм и красок природы и нашей душевной жизнью».

Существо этих «таинственных связей», в общем, очевидно и обусловлено органической природой человека — части жизни на Земле. И если, как писал Константин Станиславский, «нельзя отделить нас и всего, что в нас творится, от мира света, звуков и вещей, среди которых мы живем и от которых так сильно зависит человеческая психология», то прежде всего это касается мира природы, которая закладывает в человека критерии соответствия, согласия с ней и ее красотой наших чувств, мыслей и стремлений. Основа этой высокой и в то же время простой меры заключена и в принципах поэтической образности живого человеческого языка. Она проявляется, когда мы в одних и тех же понятиях (ясный, теплый, светлый, прозрачный, чистый, мягкий, прямой, свежий, просветленный и тому подобное) говорим и о наиболее привлекательных, благих человеческих качествах, и о наиболее благоприятных, эстетически и прагматически, состояниях природы и ее явлениях. Равным образом мрак, холод, смутность, жесткость, сухость оказываются для нас «малопривлекательными» и в природе и в людях. Мы говорим о росте, цветении и увядании человека и его духовного мира, о зорях и веснах, осени, сумерках, «зиме тревоги нашей», о тучах и бурях, даже «оттепели» и «застое» в обществе, переносим и на природу наши специфически человеческие улыбку и задумчивость, скорбь и томление.

Левитану чувство этой «солнечной меры», духовной связи с природой было присуще в высокой степени. Коровин вспоминал, как еще юный Левитан говорил ему однажды: «Ведь мой этюд — этот тон, эта синяя дорога, эта тоска в просвете за лесом… это ведь — мой дух». Выражение единства «языка» природы и человеческой души и стало целью живописных поисков Левитана, добивавшегося, чтобы каждый мазок в его работах был, по его определению, «выразительным словом». «Дать недоговоренные картины на выставку составляет для меня страдание», — писал художник в одном из писем и годами бился над работой, если ему казалось, что его художественная мысль недостаточно прояснена. Но поэтому же его лучшие пейзажи, порой совсем маленькие, несут в себе поистине большой поэтический смысл. В изображении кривых ветел на деревенской улице и перекинутых через канаву старых бревен мы видим «небесный» образ весны, в луже видим отраженное солнце, а молодая зеленая трава у деревенского мостика оказывается не просто растением известного сорта, но знамением радости воскрешения природы.
К 1884 году Левитан, увлеченный творческой работой и уже сложившийся живописец, прекратил посещать классы училища (в 1886 году он получил диплом «неклассного художника»). Тогда же он в качестве экспонента начал успешно участвовать в выставках Товарищества передвижников, где его работы, по воспоминаниям Александра Бенуа, выделялись поэтичностью и живой игрой цвета, были небывало «нежны, свежи и ярки по сравнению с пейзажами корифеев».

Особая эмоциональность восприятия и воплощения образов природы была тогда в той или иной мере присуща поискам и других живописцев. Более того, возрастание роли «сердечного смысла» пейзажей, художественного утверждения человеческих переживаний, роднящих с красотой мира, было общей важной тенденцией и музыки, и литературы 1880-х годов. Наиболее же близким Левитану среди его современников был Антон Павлович Чехов, ставший и личным другом художника. Они познакомились еще в конце 1870-х годов, когда оба были бедными студентами, постоянно встречались в Москве и, видимо, в Звенигороде, где некоторое время работал в больнице Антон Павлович. Но особенно задушевной стала дружба писателя и живописца с 1885 года, когда Левитан вместе с семьей Чеховых провел лето в подмосковной усадьбе Киселевых Бабкино близ Нового Иерусалима (туда же он приезжал на отдых и в два последующих года). Только что переживший тяжелый душевный кризис, доведший его до попытки самоубийства, Левитан нашел в семье Чеховых самое теплое, родственное отношение и помощь. Сохранилось немало воспоминаний о царившей в «поэтичном Бабкине» (слова Левитана) целительной атмосфере любви к природе, живому слову и искусству, о совместных чтениях стихов и сатиры Салтыкова-Щедрина, музыкальных вечерах, охоте и рыбной ловле, о веселых играх, организатором которых был неистощимый в своем остроумии Антон Павлович.
Близкими оказались Левитан и Чехов и в каких-то сокровенных основах мироощущения, и, соответственно, поэтики творчества. Эта близость ясно сказывается в письмах Левитана к Чехову, раскрывающих светлую, доверчивую, но и нервно-импульсивную натуру художника. Письма эти, часто весело-ироничные, а порой исполненные глухой тоски, позволяют ощутить и важность душевной поддержки Левитана Чеховым, и левитановское восхищение творчеством писателя как «пейзажиста», отдельные описания природы у которого он считал «верхом совершенства». Правда, впоследствии, в 1892 году, был в истории дружбы Левитана и Чехова эпизод, ненадолго омрачивший их отношения и связанный с тем, что в сюжете рассказа Попрыгунья писатель использовал некоторые моменты взаимоотношений Левитана, его ученицы Софьи Кувшинниковой и ее мужа, врача Дмитрия Кувшинникова. Но эта обида была, в общем, напрасной, ибо и художник Рябовский (персонаж рассказа), и образ «попрыгуньи» у Чехова были достаточно далеки и от Левитана, и от Кувшинниковой, незаурядной, одухотворенной женщины. Вскоре дружба писателя и художника, к их взаимной радости, возобновилась. Чехов подарил живописцу свою книгу с надписью: «Милому Левиташе Острое Сахалин на случай, если он совершит убийство из ревности и попадет на оный остров», и их самые сердечные отношения сохранялись до конца дней художника.

Тогда же, в Бабкине, дружба с Левитаном, восхищение его работами, видимо, многое дали и Чехову. Как и Левитан, он готов был «душу отдать за удовольствие поглядеть на теплое вечернее небо, на речки, лужицы, отражающие в себе томный, грустный закат» и особенно любил весну. «Майские сумерки, нежная молодая зелень с тенями, запах сирени, гудение жуков, тишина, тепло — как это ново и необыкновенно, хотя весна повторяется каждый год» (из повести Моя жизнь). Подмосковную природу он стал называть «левитанистой» и писал в одном из писем их общему товарищу — архитектору Федору Шехтелю: «Стыдно сидеть в душной Москве, когда есть Бабкино… Птицы поют, …трава пахнет. В природе столько воздуха и экспрессии, что нет сил описать… Каждый сучок кричит и просится, чтобы его написал Левитан». Перекликаются с творчеством Левитана и такие программно важные для Чехова произведения 1880-х годов, как повесть Степь, рассказы о детях и животных, в которых важнейшую роль играют образы природы и выражены представления писателя о «норме», истинно человечном образе мыслей и чувств. «Нужны чистые, поэтические и естественные побуждения, столь же прекрасные, как мир природы», «Человек должен быть достоин земли, на которой он живет», «Какие красивые деревья и какая, в сущности, должна быть возле них красивая жизнь» — в подобных утверждениях Чехова, близких к левитановским стремлениям, проявляется «нерв», сердце его поэтики.
Некоторые пейзажи Левитана, исполненные или начатые в Бабкине, рядом с Чеховыми, отличают особая внутренняя гармония, упоение красотой природы. Живо ощущается отрадная атмосфера их создания, шутливо описанная в стихотворении Михаила Чехова, брата писателя:

А вот и флигель Левитана.
Художник милый там живет.
Встает он очень-очень рано
И тотчас чай китайский пьет.
Позвав к себе собаку Весту,
Дает ей крынку молока
И тут же, не вставая с места,
Этюд он трогает слегка.

Так, небольшой, деликатно написанный пейзаж Река Истра (1885) прекрасно передает ощущение покоя и, как говорили в старину, «сладкой неги» ясного, теплого летнего дня.
В Бабкине был начат и такой шедевр Левитана, как картина Березовая роща (1885–1889), завершенная спустя несколько лет в Плесе на Волге. В этом изображении благодатного уголка молодого березового леса все сияет, излучая чувство бодрости, причастности светлой энергии живой жизни. Умело используя выразительные возможности фактуры, художник передает игру солнечных лучей на белых стволах, переливы и модуляции зеленого цвета листвы березок и сочной травы, среди которой виднеются синие искорки цветов. Интересно сравнить Березовую рощу Левитана с аналогичной картиной Куинджи, пользовавшейся тогда широким успехом у русской публики (Березовая роща, 1879). Если Куинджи воспринимает свет солнца, как величественное, непостижимое, влекущее к себе человека физическое явление, то Левитан смотрит на мир, имея в основе отношения к природе некий психологический «модуль человечности». Березки являются в его картине не сгустками света и цвета, зажженными потоком солнечных лучей, а самыми веселыми и светолюбивыми из деревьев, улыбающимися навстречу солнцу и живущими, как и все вокруг них, своей жизнью, душевно близкой художнику.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.

Комментарии закрыты.